И воздух пахнет смертью. Валентин катаев - уже написан вертер В катаев уже написан вертер


Валентин Катаев

"Уже написан Вертер"

УЖЕ НАПИСАН ВЕРТЕР

Убегают рельсы назад, и поезд увозит его в обратном направлении, не туда, куда бы ему хотелось, а туда, где его ждет неизвестность, неустроенность, одиночество, уничтожение, - все дальше, и дальше, и дальше.

Но вот он неизвестно каким образом оказывается на вполне благополучном дачном полустанке, на полузнакомой дощатой платформе.

Кто он? Не представляю. Знаю только, что он живет и действует во сне. Он спит. Он спящий.

Ему радостно, что его уже больше не уносит в неизвестность и что он твердо стоит на дачной платформе.

Теперь все в порядке. Но есть одна небольшая сложность. Дело в том, что ему надо перейти через железнодорожное полотно на противоположную сторону. Это было бы сделать совсем не трудно, если бы противоположную сторону не загораживал только что прибывший поезд, который должен простоять здесь всего две минуты. Так что благоразумнее было бы подождать, пока поезд не уйдет, и уже спокойно, без помех перейти через рельсы на другую сторону.

Но неизвестный спутник хотя и мягко, но настойчиво советует перейти на другую сторону через загораживающий состав, тем более что такого рода переходы делались много раз, особенно во время гражданской войны, когда станции были забиты эшелонами и постоянно приходилось пробираться на другую сторону за кипяточком под вагонами, под бандажами, опасаясь, что каждую минуту состав тронется и он попадет под колеса.

Теперь же это было гораздо безопаснее: подняться по ступеням вагона, открыть дверь, пройти через тамбур, открыть противоположную дверь, спуститься по ступеням и оказаться на другой стороне.

Все было просто, но почему-то не хотелось поступать именно таким образом. Лучше подождать, когда очистится путь, а потом уже спокойно, не торопясь перейти через гудящие рельсы.

Однако спутник продолжал соблазнять легкостью и простотой перехода через тамбур.

Он не знал, кто его спутник, даже не видел его лица. Он только чувствовал, что тот ему кровно близок: может быть, покойный отец, а может быть, собственный сын, а может быть, это он сам, только в каком-то ином воплощении.

Он сошел с платформы на железнодорожное полотно, поднялся по неудобным, слишком высоким ступеням вагона, легко открыл тяжелую дверь и очутился в тамбуре с красным тормозным колесом.

В это время поезд очень легко, почти незаметно медленно тронулся. Но это не беда. Сейчас он откроет другую дверь и на ходу сойдет на противоположную платформу. Но вдруг оказалось, что другой двери вообще нет. Она не существует. Тамбур без другой двери. Это странно, но это так. Объяснений нет. Двери просто не существует. А поезд оказывается курьерским, и он все убыстряет ход.

Стремительно несутся рельсы.

Прыгнуть на ходу обратно? Опасно! Время потеряно. Ничего другого не остается, как ехать в тамбуре курьерского поезда, уносящегося опять куда-то в обратную сторону, еще дальше от дома.

Досадно, но ничего. Просто небольшая потеря времени. На ближайшей станции можно сойти и пересесть во встречный поезд, который вернет его обратно.

Предполагается, что поезда ходят по летнему расписанию, очень часто. Однако до ближайшей станции оказывается неизмеримо далеко, целая вечность, и неизвестно, будет ли вообще встречный поезд.

Неизвестно, что делать. Он совершенно один. Спутник исчез. И быстро темнеет. И курьерский поезд превращается в товарный и с прежней скоростью несет его на открытой площадке в каменноугольную тьму осенней железнодорожной ночи с холодным, пыльным ветром, продувающим тело насквозь.

Невозможно понять, куда его несет и что вокруг. Какая местность? Донбасс, что ли?

Но теперь он уже идет пешком, окончательно потеряв всякое представление о времени и месте.

Пространство сновидения, в котором он находится, имело структуру спирали, так что, отдаляясь, он приближался, а приближаясь, отдалялся от цели.

Улитка пространства.

По спирали он проходил мимо как будто знакомого недостроенного православного собора, заброшенного и забытого среди пустыря, поросшего бурьяном.

Кирпичи почернели. Стены несколько расселись. Из трещин торчали сухие злаки. Из основания неосуществленного купола византийского стиля росло деревцо дикой вишни. Тягостное впечатление от незавершенности строения усиливалось тем, что почти черные кирпичики казались мучительно знакомыми. Кажется, из них было сложено когда-то другое строение, не такое громадное, а гораздо меньше: возможно, тот самый гараж, у полуоткрытых ворот которого стоял человек, убивший императорского посла для того, чтобы сорвать Брестский мир и разжечь пожар новой войны и мировой Революции.

Его кличка была Наум Бесстрашный.

Лампочка слабого накала, повешенная на столбе с перекладиной возле гаража, освещала его сверху. Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой.

Именно в такой позе он недавно стоял у ворот Урги, где только что произошла революция, и наблюдал, как два стриженых цирика с лицами, похожими на глиняные миски, вооруженные ножницами для стрижки овец, отрезали косы всем входившим в город. Косы являлись признаком низвергнутого феодализма. Довольно высокий стог этих черных, змеино-блестящих, туго заплетенных кос виднелся у ворот, и рядом с ним Наум Бесстрашный казался в облаках пыли призраком. Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием:

– Отрезанные косы - это урожай реформы.

Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение «урожай реформы», как бы произнесенное с трибуны конвента или написанное самим Маратом в «Друге народа». Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые губы порочного переростка, до сих пор еще не сумевшего преодолеть шепелявость.

После «Алмазного венца» Катаев решил подробней рассказать о том, что происходило в его родной Одессе осенью 1920 года. Он вспомнил о зверствах ЧК. Получилась повесть объёмом в восемь печатных листов. Поначалу Катаев назвал её «Гараж». Это потом он под давлением обстоятельств ужал повесть до трёх листов и придумал другой заголовок, взяв строчку из Бориса Пастернака: «Уже написан Вертер». Ему казалось, что Пастернак очень точно выразил дух того времени, о котором он рассказал в своей повести. Помните?

Я не держу. Иди, благотвори.

Ступай к другим. Уже написан Вертер,

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно, что жилы отворить.

Ни для кого не секрет, что истоки новой повести Катаева следовало искать в давнем рассказе писателя «Отец». Уже в конце 90-х годов критик Наталья Иванова отметила:

«То, что важно для молодого Катаева, как и для его героя, - очнётся в его прозе только через полвека; лишь тогда это прошлое, замороженное им в поразительной, физически плотной, гиперреалистической художественной памяти, оттает и прорастёт во всей своей первозданной свежести» (Н. Иванова. Феникс поёт перед солнцем. М., 2015. С.208).

Повесть конца 70-х годов «Уже написан Вертер» не просто в чём-то перекликалась с рассказом начала 20-х годов «Отец». Она как бы продолжала этот рассказ. У Катаева получилась, по наблюдению Ивановой, и повесть о том же самом времени, о тех же испытаниях, о предательстве, расстрелах, динамомашине, о комиссаре, не выговаривающем русские слова. И всё это уже было заложено в рассказе «Отец» - то, из-за чего либеральная советская общественность 70-х отшатнулась от Героя Социалистического Труда Катаева, ничего не забывшего и предъявившего обществу (как только он ощутил такую возможность, добытую десятилетиями выборочного служения лжи) опережающую его сознание правду. Он не смог унести её с собой в могилу - ему нужно было её выразить, и он сделал это, продлив пастернаковское: «А в наши дни и воздух пахнет смертью: / Открыть окно, что жилы отворить». При этом Катаев поздний (тот, которому уже к семидесяти или более того), используя наработанное в юности, прописывает свои сюжеты лучше, сильнее, ярче, чем в молодости, - трудно найти аналог столь плодоносного творческого долголетия.

В 1979 году Катаев новую рукопись отдал Сергею Наровчатову в журнал «Новый мир». Близкие считали, что шансов на публикацию повести не было никаких. И дело заключалось не только в том, что писатель затронул опасную тему, которая могла подогреть в обществе антисемитские настроения. Только слепой не видел, как в конце 70-х годов Кремль и Лубянка начали по новой закручивать гайки. Власть перестала церемониться с инакомыслящими. Диссиденты высылались из страны уже пачками. А в феврале 79-го года начальство устроило ещё и показательную порку организаторам и авторам неподцензурного альманаха «Метрополь». В этой порке приняли участие С. Михалков, Ю. Бондарев, Б. Полевой, С. Наровчатов, Р. Казакова, другие литературные генералы. Но Лубянке этого показалось мало.

«По полученным оперативным данным, отдельные московские литераторы, причастные к изготовлению альманаха «Метрополь», кроме направления провокационного по своему характеру коллективного письма о своём возможном выходе из членов Союза писателей вынашивают планы осуществить и ряд других антиобщественных акций.

Инспираторы письма намереваются обратиться за поддержкой к ряду известных писателей. В частности, предполагается «поговорить с Можаевым, Распутиным, Трифоновым» (Аксёнов); «дать понять, что, если Пен-клуб сочтёт необходимым и полезным принять нас в свои ряды, упираться не будем» (Аксёнов). Высказывается мнение, «что те силы, которые ненавидят Союз писателей, пойдут дальше, будут продолжать наступление до полного страха всех» (Искандер).

Евтушенко в беседе с Аксёновым заявил: «Я не прочёл этого журнала. Но считаю, что бы там ни было написано, любое исключение повлечёт за собой серию скандалов. Это будет во вред нашей литературе, нашей стране в целом».

Среди организаторов «Метрополя» наблюдаются разногласия в оценке материалов альманаха. В частности, Ерофеев считает их «низкопробными, не представляющими литературной и политической ценности». Излагая свою точку зрения, Попов заявил, что он является «сторонником активной борьбы с существующим в СССР строем методом литературы», при этом отметил, что в этом он стоит «на позициях Солженицына».

Относительно дальнейших замыслов Аксёнов в категорической форме заявил: «… В Союзе писателей я не останусь»; Попов предложил «восстать в книгах».

Отмечая, что он «не стёрт в порошок благодаря активной поддержке на Западе» (Попов), инициаторы провокационной затеи планируют организовать интервью буржуазным корреспондентам, в частности представителям западногерманского телевидения в Москве при содействии известного своими антиобщественными проявлениями Копелева.

Отдельные участники «Метрополя» (Аксёнов, Битов, Попов, Вахтин и некоторые другие) высказываются за подготовку «сборника № 2». Аксёнов при этом выразил мнение, что дальнейшие действия по подготовке второго номера альманаха надо определить с учётом опыта распространения первого выпуска, принимая во внимание имеющуюся реакцию как «сторонников» альманаха, так и меры, применяемые к участникам со стороны «властей». В этой связи он полагает целесообразным выпуск 2-го номера альманаха в двух экземплярах.»

(РГАНИ, ф. 5, оп. 77, д. 191, лл.21-23).

Катаев, которому уже давно на всё было наплевать, в те месяцы чувствовал себя неловко. Он понимал, что для многих авторов «Метрополя» всё могло окончиться очень плохо. Впрочем, его беспокоили судьбы не всех метропольцев. Катаев переживал в основном за одного Аксёнова. Ему было больно, что в травлю его любимчика включились даже либералы, коими тогда слыли В. Розов, А. Борщаговский и Г. Бакланов. Что интересно: у Катаева была возможность прийти 20 февраля 1979 года на секретариат Московской писательской организации и публично заступиться за Аксёнова. Но он от этого уклонился. Позже выяснилось, что Катаев провёл консультации с окружением главного партийного идеолога Суслова, и ему посоветовали никуда не ввязываться, намекнув, что никто отлучать Аксёнова от текущего литпроцесса не собирался.

Кстати, пока литначальство воевало с метропольцами, в Союз писателей был наконец-то чуть ли не с десятой попытки принят Иван Шевцов. Вот когда Катаева прорвало. Станислав Куняев вспоминал:

«…он [Катаев], один из секретарей Московской писательской организации, позвонил из Переделкино и, не найдя Феликса Кузнецова, с раздражением сорвал свою досаду на мне:

- Я не приеду на ваш секретариат и вообще моей ноги в Московской писательской организации не будет. Кого вы там принимаете в Союз писателей? Ивана Шевцова? Ваш секретариат войдёт в историю, как исключивший из своих рядов Василия Аксёнова и принявший Ивана Шевцова. Так и передайте мои слова вашему шефу!» (С. Куняев. Поэзия. Судьба. Россия. Книга 1. М., 2001. С.385).

Катаев тогда ещё не знал, что Куняев внёс свою далеко не маленькую лепту в травлю метропольцев (Он с ведома Лубянки пустил по рукам своё письмо с кучей обвинений в адрес инициаторов «Метрополя». Это очень напугало Ф. Кузнецова. Не случайно Кузнецов при первой же возможности поспешил зарвавшегося Куняева заменить на более осторожного Кострова.)

А теперь попытаемся понять, чем всё-таки Шевцов не устроил Катаева? Романом «Тля»? Да, эта книга была написана ужасно. Но ведь в ней Шевцов говорил о тех же вещах, которых Катаев коснулся в своём «Вертере…». Или дело было в другом? Катаев знал, как Суслов ненавидел Шевцова (но не за разоблачения космополитов, а за примитивное мышление и стремление все беды объяснить происками сионистов).

Ещё один момент: принятие Шевцова в Союз писателей совпало с публикацией в журнале «Наш современник» романа Пикуля «У последней черты», в котором либералы также обнаружили некие антисемитские выпады. Но Кремль Пикуля лишь пожурил. В целом же роман «У последней черты» удачно вписался в насаждавшуюся Сусловым линию, связанную с осуждением российской монархии и правления Николая II. И только либеральные радикалы ещё долго не могли успокоиться, требуя от власти крови Пикуля.

Вот на этом фоне редколлегия «Нового мира» решала судьбу повести Катаева «Уже был написан Вертер». Взвесив все «за» и «против», она единодушно предложила рукопись писателя отклонить.

«Я и сейчас, - вспоминал в 2006 году Александр Рекемчук, включённый в редколлегию журнала сразу после вынужденного ухода оттуда Александра Твардовского как раз за свою тогдашнюю шибкую идейность и искоренения из литературной среды любого инакомыслия, - перечитывая, цитируя эту повесть, всё больше постигая её смысл, терзаюсь вопросом: что же нас - меня, в частности, - заставило тогда её отвергнуть? И вдруг понимаю, что как раз то и заставило: она была слишком хорошо написана. Подобных сочинений, с жидоедской подоплёкой, и тогда уже было предостаточно… Но они, как правило, были очень плохо, совсем паршиво написаны. И эта паршивость с головой выдавала их авторов. От этих сочинений можно было просто отряхнуться брезгливо - как от пыли, как от моли, как от тли. А потом вымыть руки с мылом. Хотел ли Валентин Катаев, чтобы его книга оказалась в одном ряду с «Тлёй»? Нет, конечно. Он был одержим другой целью: сказать всю правду - без изъятий, без утаек. Но стихия слова непредсказуема, опасна, как вообще опасны стихии. Он лишь добавил акцент. И вдруг все акценты сместились…» («Литгазета». 2006. № 40).

Здесь, видимо, имеет смысл подробней остановиться на самой книге. Уже в 2008 году на одном из сайтов в Интернете кто-то (по-видимому, Александр Немировский) подчеркнул:

«Сюжет повести - Одесса, 1920 год; в ЧК забрали и понемногу расстреливают членов двух подпольных групп - «англо-польской» (готовили выступление в случае подхода поляков) и «врангелевской» (готовили выступление в случае высадки врангелевского десанта). Среди подлежащих расстрелу по делу «врангелевской» группы - некий художник Дима Фёдоров, сын художника же (реальный прототип - Виктор Фёдоров, сын одесского художника Александра Фёдорова); согласно сюжету, он действительно примкнул сначала к «врангелевской» группе, но почти сразу отошёл от неё, искренне признал Советскую власть, и пошёл не-за-страх-а-за-совесть работать в советский изогит, малевать агитплакаты против того же Врангеля и вообще какие скажут, и женился на сугубой большевичке Лазаревой, - вот только она была сотрудницей Одесского ЧК и вышла-то за него по заданию ЧК, в рамках работы по разоблачению «врангелевской» группы. По её доносу Диму и арестовали.

Меж тем матушка Димы вспоминает, что когда-то до революции в её доме был мельком принят эсер Серафим Лось (он же Глузман; ныне он живёт в той же Одессе; реальный прототип - Андрей Соболь), который, в свою очередь, когда-то был товарищем по каторге Макса Маркина (реальный прототип - Макс Дейч), возглавляющего Одесскую ЧК. Именно Маркин является господином жизни и смерти всех арестованных этой ЧК, в том числе Димы. Мать Димы бросается к Лосю просить его, чтобы тот спас её сына - уговорил Маркина пощадить и выпустить Диму именем их прежнего революционно-политкаторжанского братства. Лось, услышав эту просьбу, тут же устремляется её исполнять, и, преодолевая яростное сопротивление Маркина с риском для себя, добивается обещания Маркина тайно выпустить Диму; при этом Маркин заявляет, что отныне он Лосю враг.

Исполняя данное Лосю слово, Маркин тайно выпускает Диму. Между тем с севера в Одессу прибывает особоуполномоченный ЧК Наум Бесстрашный (прототип - Яков Блюмкин) с поручением проконтролировать работу местных ЧК. Узнав о том, что Дима был выпущен, Наум Бесстрашный приказывает расстрелять и Маркина, и Лося, и жену Димы Лазареву, и исполнителя приговоров. Но и самого Наума в будущем расстреляют: он любимец Троцкого и будет казнён за попытку работать тайным курьером Троцкого после его изгнания (так оно с Блюмкиным в 1929 и случилось).

Всё, конец основного сюжета. Почти у всех героев есть реальные прототипы, а сама история сочинена на опять-таки реальный сюжет (Катаев и сам сидел в 1920 в ЧК по делу той же самой «врангелевской» группы, что и Виктор-«Дима» Фёдоров), хотя и с изменениями. Всё повествование вращается вокруг деятельности ЧК. Катаев рисует ЧК средоточием кровавого палачества, хотя соответствующих прямых оценок, естественно, не даёт».

Санкционировал публикацию «Вертера» главный партийный идеолог Михаил Суслов. Получив из ЦК указания, Наровчатов вынужден был лично написать врез к повести и отдать рукопись Катаева в набор. Вышел «Вертер» в июньской книжке «Нового мира» за 1980 год.

Позже критик Борис Панкин долго пытал Катаева, что писатель хотел добиться своей повестью. Ответ он услышал в застолье. Панин вспоминал:

«Признание в истинном замысле вещи пришло неожиданно - в форме тоста.

- Это было испытание для системы. Я предложил советской власти испытание - способна ли она выдержать правду? Оказывается, способна. Выпьем за неё.

Я пригубил из вежливости. Дети [Катаева] и Эстер Давидовна [жена писателя] пить демонстративно отказались.

- Надо ещё долго искать другую такую власть, которая захотела бы что-то запретить, - буркнул Павел [сын Катаева].

- Они, - сказал Катаев, обращаясь только ко мне и словно продолжая какой-то спор, который был без меня, - делают кумира, философа из Троцкого. А он же был предтечей Сталина.

Рассказывает, что при публикации «Вертера» вычеркнули лишь одно место, там, где он назвал Ленина «кремлёвским пленником». Допускает, что это могло быть по воле того же самого «высокого лица», то есть Суслова, который разрешил печатать и которого Валентин Петрович так и не назвал по имени.

Говорит, что это место, конечно же, не могло быть не вычеркнуто, но на самом деле так оно и было. Когда Ленин был в Горках, то телефонная линия, линия номер один, то и дело выходила из строя. Ленин писал гневные записки. Но это дела не меняло.

- Тут замешан был Дзержинский, который наверняка был троцкистом, и уж наверняка - левым эсером.

«Вертер» - это восстановление событий» (Б.Панкин. Та самая эпоха. М., 2008. С. 498-499).

Катаев, конечно же, лукавил. Он написал своего «Вертера» не потому, что хотел прояснить некоторые тёмные места в истории начала 20-х годов. Он решил избавиться наконец от того чувства страха, который жил в нём чуть ли не шесть десятилетий. Но получилось ли у него это?

Послушаем мнение Валерия Кирпотина. 14 июля 1978 года этот критик, отдыхая в подмосковной Малеевке, отметил:

«Прочёл в № 6 «Нового мира» повесть Катаева. О Чека. Весь свой страх, вытесненный давно в подсознание, вывел наружу. И это сделано ярко. Но история извращается - война с белополяками, наступление на Варшаву - дело рук Троцкого. Он же главный виновник «военного коммунизма». И сочувствия сдвинуты в сторону теперешних настроений интеллигенции».

Перед этим Кирпотину попалась одна из книг Василия Белова. Он записал:

«Прочёл «Кануны» Белова. 1928 год - канун сплошной коллективизации. Разрушительность и бессмысленность перегибов показаны верно, но вот причины их неясны.

Сталин назван нейтрально, а директивы сверху подписаны Кагановичем».

Какой напрашивался вывод? Разные по взглядам и стилю писатели, занявшись двадцатыми годами, воссоздали жуткие сцены, но неверно, по мнению критика, установили виновных.

Получив сигнальные экземпляры журнала со своей повестью, Катаев по давней традиции собирался организовать банкет. Он хотел позвать всю редколлегию «Нового мира». Но пришли лишь единицы. Рекемчук рассказывал:

«И вот, когда вышел в свет номер журнала с «Вертером», в редакции объявили, что Валентин Петрович устраивает по этому поводу банкет в Доме литераторов, на открытой веранде - было лето.

Он приглашал всех, в том числе и тех, кто был против.

Но мы, те, кто был против, решили не идти. Чтоб не лицемерить. Нет - и баста.

И надо же такому случиться: я был как раз в тот день в клубе писателей - куда-то ехал, собирался где-то выступать, - и вдруг на затейливом крыльце олсуфьевского особняка, уже на выходе, столкнулся с Катаевым.

Он обрадованно, по отечески возложил мне на плечо свою смуглую стариковскую кисть:

- Значит, вы всё-таки пришли?

- Нет, я не пришёл, - заметался я. - Мне просто нужно ехать в одном место… я здесь совершенно случайно.

- Но - может быть?.. - он заглянул мне в глаза.

- Нет-нет, извините, Валентин Петрович.

- Послушайте, - сказал он, - там будет хорошая выпивка, приличная еда!

Он знал мои слабости.

- Нет-нет, - сказал я. - Большое спасибо. Но не могу.. До свиданья!

И сбежал.

Конечно же, он обиделся.» (А. Рекемчук. Мамонты. М., 2006. С. 84-85)

В общем, редколлегия «Нового мира» ещё долго пыталась от повести Катаева всячески отмежеваться. Об этом потом рассказал в своей исповедальной книге Николай Климонтович. Он вспоминал:

«Только что вышел номер журнала с катаевской очень хорошей повестью «Уже написан Вертер», и, оказавшись в кабинете наедине с одной из самых прогрессивных редакторш редакции, я поздравил её со столь удачной публикацией, полагая наивно, что делаю комплимент. Каково же было моё смущение, когда дама внятно отчеканила: а я знаю людей, Коля, которые тем, кто хвалит эту гадость, руки не подают… Лишь позже выяснилось то обстоятельство, что хитрая лиса Катаев, отлично зная, что такое оскал русского либерализма, организовал дело так: повесть была спущена Наровчатову сверху; а подверглась она либеральным репрессиям, судя по всему, по той причине, что, изображая застенки ЧК 19-го года, автор не счёл нужным скрывать, что одесские чекисты тех лет были сплошь евреи; причём помочь делу никак не могло и то обстоятельство, что пытали и убивали они отнюдь не только белых офицеров, но и своих же соплеменников-буржуев…» (Н. Климонтович. Далее - везде. М., 2002. С.265).

Публикация «Вертера» спровоцировала грандиозный скандал, похлеще, чем появление «Алмазного венца».

«Прочёл повесть В.Катаева «Уже написан «Вертер» («Новый мир», № 6), - отметил 11 июля 1980 года в своём дневнике критик Игорь Дедков. - Такое впечатление, что это инспирированная вещь. В ней есть некое целеуказание: вот кто враг, вот где причина былой жестокости революции. Троцкий, Блюмкин (Наум Бесстрашный), другие евреи в кожанках… Страшные видения некоего «спящего»… Однако это страшные видения глубоко благополучного человека, который наблюдает страдания со стороны (безопасной!) и потому способен заметить, что по щеке терзаемого существа ползёт «аквамариновая» слеза… Историческое мышление в этом случае тоже отсутствует; т.е. оно настолько подозрительно и нечистоплотно, что всё равно что отсутствует… И неожиданная в старике Катаеве злобность, и бесцеремонное упрощение психологии героев (на каких-то два счёта)».

Спустя три месяца, 5 октября 1980 года Дедков, вернувшись к «Вертеру…», привёл в своём дневнике также отзыв критика Лазаря Лазарева, который всю жизнь специализировался на искушённом интригане Константине Симонове: «Белогвардейская вещь».

«Я подумал, - признался Дедков, - что это, пожалуй, правильно: не антисоветская, никакая другая, а именно белогвардейская, с «белогвардейским» упрощением психологии и мотивов «кожаных курток» и с налётом антисемитизма».

Одновременно поток возмущённых писем захлестнул редакции «Нового мира» и «Литературной газеты». Уже в 2001 году С.Э. Крапивенский в своей книге «Еврейское в мировой культуре», возмущаясь очернительством принявших участие в революции евреев, писал:

«В художественной литературе одной из первых ласточек в этом направлении была повесть «Уже написан Вертер» Валентина Катаева, до тех пор не отличавшегося ни антидемократизмом, ни антисемитизмом. Проклятую революцию у Катаева делают одни Максы Маркины с их «неистребимым, местечковым, жаргонным выговором», Глузманы и Наумы Бесстрашные, так и не сумевшие «преодолеть шепелявость». Даже первомайские пайки ржаного хлеба от имени Революции распределяет ни кто иной как еврей Кейлис.

Прочитав повесть, я написал два письма. Первое - тогдашнему главному редактору «Литературной газеты» Александру Чаковскому: «Меня как читателя и воспитателя молодёжи крайне тревожит то молчание, которое складывается вокруг повести В. Катаева, опубликованной С.Наровчатовым в «Новом мире». Не буду повторять содержание прилагаемого «Открытого письма», подчеркну только, что, на мой взгляд, такого контрреволюционного и антисемитского по своему замыслу произведения, маскируемого в то же время под борьбу с врагами революции, наши журналы ещё никогда не печатали. Был, конечно, Иван Шевцов с его антисемитским «Во имя Отца и Сына», но то был примитив, а повесть, которая встревожила меня, написана одним из самых талантливых писателей».

Второе письмо («Открытое») было направлено мною автору повести и напечатавшему её главному редактору «Нового мира» Сергею Наровчатову, в конце обоих писем я взывал к тому, что если одни имеют право писать и публиковать подобные вещи, то другие должны иметь право открыто выступать против. Я надеялся, что у моих адресантов хватит смелости опубликовать письмо и ответить на него. Но ответил мне только зам. редактора одного из отделов газеты: «Ваш отзыв о повести В.Катаева, во многом справедливый, представляется всё-таки слишком резким, категоричным, в целом недостаточно доказательным». Как говорится, и на том спасибо».

Забросал после появления «Вертера» своими негодующими письмами редакцию «Литгазеты» и бывший редактор серии «ЖЗЛ» Семён Резник.

Справедливости ради отмечу, что далеко не все «Вертера» приняли в штыки. Совсем по-другому воспринял повесть Катаева, к примеру, Станислав Куняев. Он вспоминал:

«Террор еврейского ЧК в Одессе, революционный палач Макс Маркин, местечковый вождь ещё более крупного масштаба Наум Бесстрашный, бывший террорист эсер Серафим Лось - он же Глузман, и целая армия безымянных исполнителей приговоров, расстрелы в гараже, юнкера, царские офицеры, красавицы гимназистки, которых заставили раздеться перед смертью - всё это в 1980-м году, задолго до того, как мы прочитали «Щепку» В.Зазубрина или мельгуновский «Красный террор», буквально потрясло читающую и думающую Россию» (Ст. Куняев. Поэзия. Судьба. Россия. Книга 1. М., 2001. С. 385).

Возникший вокруг «Вертера» шум очень обеспокоил руководство Комитета государственной безопасности. 2 сентября 1980 года председатель этого ведомства Юрий Андропов сообщил в ЦК КПСС:

«В Комитет госбезопасности СССР поступают отклики на опубликованную в журнале «Новый мир» (№ 6 за 1980 год) повесть В.Катаева «Уже написан Вертер», в которых выражается резко отрицательная оценка этого произведения, играющего на руку противникам социализма. Указывается, что в повести перепеваются зады империалистической пропаганды о «жестокостях» социалистической революции, «ужасах ЧК» и «подвалах Лубянки». Подчёркивается, что, несмотря на оговорку редакции журнала относительно троцкистов, в целом указанное произведение воспринимается как искажение исторической правды о Великой Октябрьской социалистической революции и деятельности ВЧК.

Комитет госбезопасности, оценивая эту повесть В.Катаева как политически вредное произведение, считает необходимым отметить следующее.

Положенный в основу сюжета повести эпизод с освобождением председателем Одесской губчека героя повести Димы, оказавшегося причастным к одному из антисоветских заговоров, и расстрелом за это самого председателя губчека не соответствует действительности.

В описываемый период, а он обозначен исторически вполне определённо - осень 1920 года, председателем Одесской губчека был М.А. Дейч. Он участвовал в революционном движении с 15 лет. В 1905 году за революционную деятельность был приговорён к смертной казни, заменённой затем пожизненной каторгой. С каторги бежал в Америку, где был арестован за выступления против империалистической войны. После освобождения из заключения весной 1917 года возвратился в Россию. После Октябрьской революции работал в ВЧК. Возглавляя с лета 1920 г. Одесскую губчека, успешно боролся с белогвардейско-петлюровским подпольем и бандитизмом, за что в 1922 г. был награждён орденом Красного Знамени. Впоследствии работал на различных участках хозяйственного строительства, был делегатом ХVI съезда партии, на ХVII съезде партии избран в состав комиссии Советского контроля. В 1937 г. подвергся необоснованным репрессиям и впоследствии был реабилитирован.

Что касается персонажа повести Наума Бесстрашного, то, судя по некоторым деталям, упоминающимся в повести, под его именем, по-видимому, выведен бывший эсер Я.Г. Блюмкин. Однако, как видно из архивных материалов, ни расстрела в тот период председателя Одесской губчека и ни участия в нём Я.Г. Блюмкина не было.

Написанная с субъективистской, односторонней позиции, повесть в неверном свете представляет роль ВЧК как инструмента партии в борьбе против контрреволюции».

(РГАНИ, ф. 5, оп. 77, д. 1002. лл, 1-2.).

Юрий Андропов

Письмо Андропова немедленно легло на стол Суслова. Сохранилась резолюция главного партийного идеолога:

«1. Ознакомить тт. Шауро и Зимянина.

2. Тов. Шауро.

Прошу переговорить.

М.Суслов».

О чём Суслов переговорил с заведующим отделом культуры ЦК Шауро, осталось тайной. Видимо, Шауро получил какие-то важные инструкции. Буквально через две недели Шауро на первом листе записки Андропова оставил следующую пометку: «Товарищу М.А. Суслову доложено о принятых мерах 17 сентября 1980 г.». Но что за меры были приняты, до сих пор неизвестно.

Катаев, похоже, не ожидал, что на него так сильно ополчатся, и заосторожничал. Во всяком случае, когда в январе 1982 года критик Валерий Кирпотин, руководивший в 1930-е годы сектором художественной литературы в аппарате ЦК ВКП(б), прямо спросил его: «Опять какого-нибудь жида к ногтю прижимаешь?», он растерялся, а потом ответил: «Нет, второй раз может не сойти». Тут ещё скончался главный покровитель Катаева - Михаил Суслов. А новый идеолог - бывший председатель КГБ Юрий Андропов к писателю относился уже без особого почтения. У него были другие кумиры.

Спустя полгода Кирпотин, только похоронив жену, пытался найти у Катаева утешение. Первого июля 1982 года он записал в своём дневнике:

«Пошёл к Катаеву, с некоторой неохотой, но решил - неудобно, многие слишком презрительно говорят о нём. Не хотел делать чести поддерживающим эти настроения. Катаевы знают, что умерла Аня. Вергелис, его зять, сказал мне:

- Я узнал у Катаевых, что умерла Анна Соломоновна.

Катаев встретил меня. Ни одного звука сочувствия, сожаления. Заняты собою, только собою. Катаев показывает:

- Купил новый сервиз, по нынешним временам дёшево.

Занят своим здоровьем. Готовит третий раз собрание сочинений. Подбирает все крохи, статьи из провинциальных газет, стихи и т.п. Не читал, не знаю, какой он поэт. Но Тургенев, видимо, был поэт не слабее. Тургенев сам не представил своих стихов. Это сделали потомки, историки. Зашла речь о его повести «Уже написан Вертер». Я прямо сказал о своём отношении. Катаев стал говорить о ЧК с такой же злобой, как одесский обыватель 1919-1920 гг. Настаивает на том, что «военный коммунизм» - дело рук Троцкого. Я сослался на Ленина. Катаев мне:

- Прочли бы Троцкого, тоже нашли бы обоснование «военного коммунизма». Ты сам был троцкистом.

Попрощались за руку, но я, конечно, больше к нему ни ногой. Каким был Валентин Петрович Катаев, таким остался. Это он, тот самый писатель, который был против ликвидации РАПП. Его пугало, что после ликвидации этой партийной организации надо будет самому определять, как надо писать».

Подчеркну: после публикации повести «Уже написан Вертер» партийный аппарат и цензура под давлением КГБ наложили строжайший запрет на любое упоминание этого произведения в печати. Критик Борис Панкин в своей мемуарной книге «Та самая эпоха» вспоминал, как в январе 1986 года он предложил очередному главному редактору «Нового мира» бывшему армейскому разведчику Владимиру Карпову, вхожему практически во все кабинеты Кремля, свою статью о Катаеве. Напомню, что в стране уже началась тогда перестройка, а Горбачёв провозгласил гласность. Однако Карпов ещё не знал, как далеко зайдёт эта гласность. Поэтому он попросил Панкина сделать купюры. Карпов писал:

«Как я уже Вам говорил, эссе о Катаеве мы берём и сразу стали готовить его к печати. Но в процессе этой подготовки встал вопрос (по линии Романова) о тех строках, которые были посвящены «Уже был написан «Вертер». Вы, наверное, в курсе дела по поводу того, что произошло после публикации этой вещи? Если нет, напомню: о ней не появилось в печати ни одной строки и табу до сих пор не снято. А потому указанные строки не пропустят. Второй момент, по этому же месту о «Вертере»: он появился в нашем журнале, и курить фимиам самим себе будет не совсем прилично. Я вижу выход в следующем - дать лишь общие какие-то рассуждения об этой повести, м.б., их пропустят…» (цитирую по изданию: Б.Панкин. Та самая эпоха. М., 2008. С. 494).

Политика замалчивания повести Катаева «Уже написан Вертер» продолжилась и при Ельцине. Серьёзное обсуждение этой вещи началось лишь в конце «нулевых» годов. Очень интересные мысли по этому поводу уже в 2015 году высказал сын другого советского классика Павла Нилина - Александр Нилин. Он рассуждал:

«При других обстоятельствах вещь Валентина Катаева импонировала бы наиболее продвинутой части общества. Но в обстоятельствах, какие тогда (и не только тогда) сложились, ни высочайшие литературные достоинства «Вертера» (кроме того, что это лучшая вещь Катаева, она и во всей нашей прозе советского времени одна из самых лучших), ни его слава руководителя «Юности» не помогли.

Чем же провинился злодей (тут ему уже всё прошлое готовы были припомнить) Катаев?

Он даже и не особенно подчёркивал - впрочем, и подчёркивал, конечно, описанием специфической внешности персонажей, - что в одесской ЧК служили люди определённой национальности.

И вот на Катаева с его евреями-чекистами (в дальнейшем тоже расстрелянными) ополчились умные и в тысячу раз более прогрессивные люди, увидевшие в «Вертере» гонения по национальному признаку (уже разрешён был выезд евреев из страны, но государственный антисемитизм отменён не был - и сейчас, когда он упразднён, трудно представить тогда не жившим, сколько судеб он поломал).

Но ведь Катаев не из головы выдумал и героев, и ситуацию. Что же ему оставалось - ждать времени, когда упразднят антисемитизм? Хоть один человек верил тогда в подобный поворот?

Конечно, репутация конформиста, утвердившаяся за Валентином Петровичем, вынуждала наиболее уязвлённых подозревать автора в служении тёмным силам, которые хотели бы убедить нас, что все беды революции произошли из-за евреев.

Однако подобная точка зрения никак не могла диктоваться властями, когда сложилась уже традиция считать, что все жестокости революции оправданны.

Правда, в редакционной врезке, предваряющей публикацию «Вертера», все ошибки - которых на самом деле не было, но если разговор касался неугодных власти людей, то они вдруг возникали, - словом, все чудовищные ошибки приписывались Троцкому.

Но тогда, учитывая национальность Льва Давыдовича, ситуация ещё более усугублялась, - и никто Катаева за художественные достоинства прощать не собирался.

При желании и я могу найти резон в упрёках Катаеву.

Хотя, если запреты в литературе будут исходить с противоположных сторон, писателю, кроме как повеситься, ничего не останется, а Валентин Петрович не из тех, кто уходит из жизни добровольно, - и у меня не достанет предвзятости стать на сторону противников даже не столько Катаева, сколько «Вертера».

Кто-то, ругая мне Катаева, припомнил антисемитского толка стихи, напечатанные им ещё в тысяча девятьсот двенадцатом году.

Я стихов этих не читал - и любые строки из сочинённых им тогда готов списать на ошибки молодости.

И я уверен, что у Катаева времён «Вертера» не было намерения спонсировать из личных средств холокост - он же не враг своим детям: у жены Валентина Петровича, прекрасной Эстер, такое же отчество, что и у Троцкого.

У еврейского народа есть такое завидно-великолепное качество, как самоирония. Но того качества, которое требовал товарищ Сталин от всего советского народа - самокритики, - требовать и от людей любой национальности наивно, а в случае с евреями, жившими в Советском Союзе, было преждевременно. Пуганая ворона дует на молоко - или боится чего-то ещё, а на молоко никто и не дует, дуют на воду, обжегшись, очевидно, горячим молоком.

Великий Эйнштейн назвал антисемитизм тенью еврейского народа. И одессит Валентин Катаев, до конца дней говоривший с одесским акцентом (не будем отождествлять этот акцент с еврейским), вряд ли способен был повлиять на ситуацию - в ту или в другую сторону.

Я догадываюсь, что многим свободомыслящим и достойным людям претит сама мысль, что конформист Катаев в своей прозе оказывается более протестным автором, - талант всегда смелее.

Это такой же печальный факт, как и ревностная служба евреев в одесской ЧК сразу после революции».

Вячеслав ОГРЫЗКО

Валентин Катаев

Уже написан Вертер

Убегают рельсы назад, и поезд увозит его в обратном направлении, не туда, куда бы ему хотелось, а туда, где его ждет неизвестность, неустроенность, одиночество, уничтожение, - все дальше, и дальше, и дальше.

Но вот он неизвестно каким образом оказывается на вполне благополучном дачном полустанке, на полузнакомой дощатой платформе.

Кто он? Не представляю. Знаю только, что он живет и действует во сне. Он спит. Он спящий.

Ему радостно, что его уже больше не уносит в неизвестность и что он твердо стоит на дачной платформе.

Теперь все в порядке. Но есть одна небольшая сложность. Дело в том, что ему надо перейти через железнодорожное полотно на противоположную сторону. Это было бы сделать совсем не трудно, если бы противоположную сторону не загораживал только что прибывший поезд, который должен простоять здесь всего две минуты. Так что благоразумнее было бы подождать, пока поезд не уйдет, и уже спокойно, без помех перейти через рельсы на другую сторону.

Но неизвестный спутник хотя и мягко, но настойчиво советует перейти на другую сторону через загораживающий состав, тем более что такого рода переходы делались много раз, особенно во время гражданской войны, когда станции были забиты эшелонами и постоянно приходилось пробираться на другую сторону за кипяточком под вагонами, под бандажами, опасаясь, что каждую минуту состав тронется и он попадет под колеса.

Теперь же это было гораздо безопаснее: подняться по ступеням вагона, открыть дверь, пройти через тамбур, открыть противоположную дверь, спуститься по ступеням и оказаться на другой стороне.

Все было просто, но почему-то не хотелось поступать именно таким образом. Лучше подождать, когда очистится путь, а потом уже спокойно, не торопясь перейти через гудящие рельсы.

Однако спутник продолжал соблазнять легкостью и простотой перехода через тамбур.

Он не знал, кто его спутник, даже не видел его лица. Он только чувствовал, что тот ему кровно близок: может быть, покойный отец, а может быть, собственный сын, а может быть, это он сам, только в каком-то ином воплощении.

Он сошел с платформы на железнодорожное полотно, поднялся по неудобным, слишком высоким ступеням вагона, легко открыл тяжелую дверь и очутился в тамбуре с красным тормозным колесом.

В это время поезд очень легко, почти незаметно медленно тронулся. Но это не беда. Сейчас он откроет другую дверь и на ходу сойдет на противоположную платформу. Но вдруг оказалось, что другой двери вообще нет. Она не существует. Тамбур без другой двери. Это странно, но это так. Объяснений нет. Двери просто не существует. А поезд оказывается курьерским, и он все убыстряет ход.

Стремительно несутся рельсы.

Прыгнуть на ходу обратно? Опасно! Время потеряно. Ничего другого не остается, как ехать в тамбуре курьерского поезда, уносящегося опять куда-то в обратную сторону, еще дальше от дома.

Досадно, но ничего. Просто небольшая потеря времени. На ближайшей станции можно сойти и пересесть во встречный поезд, который вернет его обратно.

Предполагается, что поезда ходят по летнему расписанию, очень часто. Однако до ближайшей станции оказывается неизмеримо далеко, целая вечность, и неизвестно, будет ли вообще встречный поезд.

Неизвестно, что делать. Он совершенно один. Спутник исчез. И быстро темнеет. И курьерский поезд превращается в товарный и с прежней скоростью несет его на открытой площадке в каменноугольную тьму осенней железнодорожной ночи с холодным, пыльным ветром, продувающим тело насквозь.

Невозможно понять, куда его несет и что вокруг. Какая местность? Донбасс, что ли?

Но теперь он уже идет пешком, окончательно потеряв всякое представление о времени и месте.

Пространство сновидения, в котором он находится, имело структуру спирали, так что, отдаляясь, он приближался, а приближаясь, отдалялся от цели.

Улитка пространства.

По спирали он проходил мимо как будто знакомого недостроенного православного собора, заброшенного и забытого среди пустыря, поросшего бурьяном.

Кирпичи почернели. Стены несколько расселись. Из трещин торчали сухие злаки. Из основания неосуществленного купола византийского стиля росло деревцо дикой вишни. Тягостное впечатление от незавершенности строения усиливалось тем, что почти черные кирпичики казались мучительно знакомыми. Кажется, из них было сложено когда-то другое строение, не такое громадное, а гораздо меньше: возможно, тот самый гараж, у полуоткрытых ворот которого стоял человек, убивший императорского посла для того, чтобы сорвать Брестский мир и разжечь пожар новой войны и мировой Революции.

Его кличка была Наум Бесстрашный.

Лампочка слабого накала, повешенная на столбе с перекладиной возле гаража, освещала его сверху. Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой.

Именно в такой позе он недавно стоял у ворот Урги, где только что произошла революция, и наблюдал, как два стриженых цирика с лицами, похожими на глиняные миски, вооруженные ножницами для стрижки овец, отрезали косы всем входившим в город. Косы являлись признаком низвергнутого феодализма. Довольно высокий стог этих черных, змеино-блестящих, туго заплетенных кос виднелся у ворот, и рядом с ним Наум Бесстрашный казался в облаках пыли призраком. Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием:

Отрезанные косы - это урожай реформы.

Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение «урожай реформы», как бы произнесенное с трибуны конвента или написанное самим Маратом в «Друге народа». Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые губы порочного переростка, до сих пор еще не сумевшего преодолеть шепелявость.

Полон рот каши.

Он предвкушал, как, вернувшись из Монголии в Москву, он произнесет эти слова в «Стойле Пегаса» перед испуганными имажинистами.

А может быть, ему удастся произнести их перед самим Львом Давыдовичем, которому они непременно понравятся, так как были вполне в его духе.

Теперь он, нетерпеливо помахивая маузером, ожидал, когда все четверо - бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начальник оперативного отдела по кличке Ангел Смерти, женщина-сексот Инга, скрывшая, что она жена бежавшего юнкера, и правый эсер, савинковец, бывший комиссар временного правительства, некий Серафим Лось, - наконец разденутся и сбросят свои одежды на цветник сизых петуний и ночной красавицы.

Среди черноты ночи лампочка так немощно светилась, что фосфорически белели одни лишь голые тела раздевшихся. Все же остальные, не раздевшиеся, почти не виделись.

Четверо голых один за другим входили в гараж, и, когда входила женщина, можно было заметить, что у нее широкий таз и коротковатые ноги, а в облике четвертого, в его силуэте, действительно что-то сохатое.

Они были необъяснимо покорны, как все входившие в гараж.

…Но эта картина внезапно исчезла в непроглядном пространстве сновидений, а спящий уже находился среди недостроенных зданий мертвого города, где, однако же, как ни в чем не бывало проехал хорошо освещенный внутри электрический трамвай с вполне благополучными, несколько старомодными, дореволюционными пассажирами, выходцами из другого мира.

Некоторые из них читали газеты и были в панамах и пенсне.

К несчастью, маршрут трамвая не годился, так как вел в обратную сторону, в сторону желтых маков на хилых декадентских ножках, - туда, где в тучах пыли угадывались многоярусные черепичные крыши с приподнятыми углами буддийских храмов, угнетающе пустынные, непомерно обширные, раскаленные солнцем монастырские дворы и крытые черепицей ворота, охраняемые четырьмя идолами, по два с каждой стороны, их ужасные, раскосые, размалеванные лица - известково-белое, желтое, красное и черное, - отпугивающие злых духов, хотя сами тоже были злыми духами.

Валентин Катаев

Уже написан Вертер

Повесть

Убегают рельсы назад, и поезд увозит его в обратном направлении, не туда, куда бы ему хотелось, а туда, где его ждет неизвестность, неустроенность, одиночество, уничтожение, - все дальше, и дальше, и дальше.

Но вот он неизвестно каким образом оказывается на вполне благополучном дачном полустанке, на полузнакомой дощатой платформе.

Кто он? Не представляю. Знаю только, что он живет и действует во сне. Он спит. Он спящий.

Ему радостно, что его уже больше не уносит в неизвестность и что он твердо стоит на дачной платформе.

Теперь все в порядке. Но есть одна небольшая сложность. Дело в том, что ему надо перейти через железнодорожное полотно на противоположную сторону. Это было бы сделать совсем не трудно, если бы противоположную сторону не загораживал только что прибывший поезд, который должен простоять здесь всего две минуты. Так что благоразумнее было бы подождать, пока поезд не уйдет, и уже спокойно, без помех перейти через рельсы на другую сторону.

Но неизвестный спутник хотя и мягко, но настойчиво советует перейти на другую сторону через загораживающий состав, тем более что такого рода переходы делались много раз, особенно во время гражданской войны, когда станции были забиты эшелонами и постоянно приходилось пробираться на другую сторону за кипяточком под вагонами, под бандажами, опасаясь, что каждую минуту состав тронется и он попадет под колеса.

Теперь же это было гораздо безопаснее: подняться по ступеням вагона, открыть дверь, пройти через тамбур, открыть противоположную дверь, спуститься по ступеням и оказаться на другой стороне.

Все было просто, но почему-то не хотелось поступать именно таким образом. Лучше подождать, когда очистится путь, а потом уже спокойно, не торопясь перейти через гудящие рельсы.

Однако спутник продолжал соблазнять легкостью и простотой перехода через тамбур.

Он не знал, кто его спутник, даже не видел его лица. Он только чувствовал, что тот ему кровно близок: может быть, покойный отец, а может быть, собственный сын, а может быть, это он сам, только в каком-то ином воплощении.

Он сошел с платформы на железнодорожное полотно, поднялся по неудобным, слишком высоким ступеням вагона, легко открыл тяжелую дверь и очутился в тамбуре с красным тормозным колесом.

В это время поезд очень легко, почти незаметно медленно тронулся. Но это не беда. Сейчас он откроет другую дверь и на ходу сойдет на противоположную платформу. Но вдруг оказалось, что другой двери вообще нет. Она не существует. Тамбур без другой двери. Это странно, но это так. Объяснений нет. Двери просто не существует. А поезд оказывается курьерским, и он все убыстряет ход.

Стремительно несутся рельсы.

Прыгнуть на ходу обратно? Опасно! Время потеряно. Ничего другого не остается, как ехать в тамбуре курьерского поезда, уносящегося опять куда-то в обратную сторону, еще дальше от дома.

Досадно, но ничего. Просто небольшая потеря времени. На ближайшей станции можно сойти и пересесть во встречный поезд, который вернет его обратно.

Предполагается, что поезда ходят по летнему расписанию, очень часто. Однако до ближайшей станции оказывается неизмеримо далеко, целая вечность, и неизвестно, будет ли вообще встречный поезд.

Неизвестно, что делать. Он совершенно один. Спутник исчез. И быстро темнеет. И курьерский поезд превращается в товарный и с прежней скоростью несет его на открытой площадке в каменноугольную тьму осенней железнодорожной ночи с холодным, пыльным ветром, продувающим тело насквозь.

Невозможно понять, куда его несет и что вокруг. Какая местность? Донбасс, что ли?

Но теперь он уже идет пешком, окончательно потеряв всякое представление о времени и месте.

Пространство сновидения, в котором он находится, имело структуру спирали, так что, отдаляясь, он приближался, а приближаясь, отдалялся от цели.

Улитка пространства.

По спирали он проходил мимо как будто знакомого недостроенного православного собора, заброшенного и забытого среди пустыря, поросшего бурьяном.

Кирпичи почернели. Стены несколько расселись. Из трещин торчали сухие злаки. Из основания неосуществленного купола византийского стиля росло деревцо дикой вишни. Тягостное впечатление от незавершенности строения усиливалось тем, что почти черные кирпичики казались мучительно знакомыми. Кажется, из них было сложено когда-то другое строение, не такое громадное, а гораздо меньше: возможно, тот самый гараж, у полуоткрытых ворот которого стоял человек, убивший императорского посла для того, чтобы сорвать Брестский мир и разжечь пожар новой войны и мировой Революции.

Его кличка была Наум Бесстрашный.

Лампочка слабого накала, повешенная на столбе с перекладиной возле гаража, освещала его сверху. Он стоял в позе властителя, отставив ногу и заложив руку за борт кожаной куртки. На его курчавой голове был буденновский шлем с суконной звездой.

Именно в такой позе он недавно стоял у ворот Урги, где только что произошла революция, и наблюдал, как два стриженых цирика с лицами, похожими на глиняные миски, вооруженные ножницами для стрижки овец, отрезали косы всем входившим в город. Косы являлись признаком низвергнутого феодализма. Довольно высокий стог этих черных, змеино-блестящих, туго заплетенных кос виднелся у ворот, и рядом с ним Наум Бесстрашный казался в облаках пыли призраком. Улыбаясь щербатым ртом, он не то чтобы просто говорил, а как бы даже вещал, обращаясь к потомкам с шепелявым восклицанием:

Отрезанные косы - это урожай реформы.

Ему очень нравилось выдуманное им высокопарное выражение «урожай реформы», как бы произнесенное с трибуны конвента или написанное самим Маратом в «Друге народа». Время от времени он повторял его вслух, каждый раз меняя интонации и не без труда проталкивая слова сквозь толстые губы порочного переростка, до сих пор еще не сумевшего преодолеть шепелявость.

Полон рот каши.

Он предвкушал, как, вернувшись из Монголии в Москву, он произнесет эти слова в «Стойле Пегаса» перед испуганными имажинистами.

А может быть, ему удастся произнести их перед самим Львом Давыдовичем, которому они непременно понравятся, так как были вполне в его духе.

Теперь он, нетерпеливо помахивая маузером, ожидал, когда все четверо - бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начальник оперативного отдела по кличке Ангел Смерти, женщина-сексот Инга, скрывшая, что она жена бежавшего юнкера, и правый эсер, савинковец, бывший комиссар временного правительства, некий Серафим Лось, - наконец разденутся и сбросят свои одежды на цветник сизых петуний и ночной красавицы.

Среди черноты ночи лампочка так немощно светилась, что фосфорически белели одни лишь голые тела раздевшихся. Все же остальные, не раздевшиеся, почти не виделись.

Четверо голых один за другим входили в гараж, и, когда входила женщина, можно было заметить, что у нее широкий таз и коротковатые ноги, а в облике четвертого, в его силуэте, действительно что-то сохатое.

Они были необъяснимо покорны, как все входившие в гараж.

…Но эта картина внезапно исчезла в непроглядном пространстве сновидений, а спящий уже находился среди недостроенных зданий мертвого города, где, однако же, как ни в чем не бывало проехал хорошо освещенный внутри электрический трамвай с вполне благополучными, несколько старомодными, дореволюционными пассажирами, выходцами из другого мира.

Некоторые из них читали газеты и были в панамах и пенсне.

К несчастью, маршрут трамвая не годился, так как вел в обратную сторону, в сторону желтых маков

…Он спит, и ему видится, что он на дачном полустанке и ему надо перейти полотно, на котором остановился поезд. Нужно подняться, пройти через тамбур, и окажешься на другой стороне. Однако он обнаруживает, что другой двери нет, а поезд трогается и набирает ход, прыгать поздно, и поезд уносит его все дальше. Он в пространстве сновидения и понемногу как будто начинает припоминать встречающееся на пути: и это высокое здание, и клумбу петуний, и зловещий, темного кирпича гараж. У ворот его стоит человек, помахивающий маузером. Это Наум Бесстрашный наблюдает, как бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начоперотдела по прозвищу Ангел Смерти, правый эсер Серафим Лось и женщина - сексот Инга раздеваются, перед тем как войти во мрак гаража и раствориться в нем.

Это видение сменяется другими. Его мать Лариса Германовна во главе стола во время воскресного обеда на террасе богатой дачи, а он, Дима, в центре внимания гостей, перед которыми его папа хвалит работы сына, прирожденного живописца.

…А вот и он сам, уже в красной Одессе. Врангель еще в Крыму. Белополяки под Киевом. Бывший юнкер - артиллерист, Дима работает в Изогите, малюя плакаты и лозунги. Как и другие служащие, он обедает в столовой по карточкам вместе с Ингой. Несколько дней назад они ненадолго зашли в загс и вышли мужем и женой.

Когда они уже заканчивали обед, двое с наганом и маузером подошли к нему сзади и велели, не оборачиваясь, выйти без шума на улицу и повели его прямо по мостовой к семиэтажному зданию, во дворе которого и стоял гараж из темного кирпича. Мысль Димы лихорадочно билась. Почему взяли только его? Что они знают? Да, он передал письмо, но ведь мог и не иметь представления о его содержании. В собраниях на маяке не участвовал, только присутствовал, и то раз. Почему же все-так не взяли Ингу?

…В семиэтажном здании господствовали неестественная тишина и безлюдье. Лишь на площадке шестого этажа попался конвойный с девушкой в гимназическом платье: первая в городе красавица Венгржановская, взятая вместе с братом, участником польско-английского заговора.

…Следователь сообщил, что все, кто был на маяке, уже в подвале, и заставил подписать готовый протокол, чтобы не терять времени. Ночью Дима слышал, как гремели запоры и выкрикивали фамилии: Прокудин! Фон Дидерихс! Венгржановская! Он вспомнил, что у гаража заставляют раздеваться, не отделяя мужчин от женщин…

Лариса Германовна, узнав об аресте сына, бросилась к бывшему эсеру по имени Серафим Лось. Когда-то они вместе с нынешним предгубчека, тоже бывшим эсером, Максом Маркиным бежали из ссылки. Лосю удалось во имя старой дружбы упросить его «подарить ему жизнь этого мальчика». Маркин обещал и вызвал Ангела Смерти. «Выстрел пойдет в стену, - сказал тот, - а юнкера покажем как выведенного в расход».

Утром Лариса Германовна нашла в газете в списке расстрелянных Димино имя. Она вновь побежала к Лосю, а Дима тем временем другой дорогой пришел на квартиру, где они жили с Ингой. «Кто тебя выпустил?» - спросила она вернувшегося мужа. Маркин! Она так и думала. Он бывший левый эсер. Контра пролезла и в органы! Но еще посмотрим, кто кого. Только теперь Дима понял, кто перед ним и почему так хорошо был осведомлен следователь.

Инга тем временем отправилась в самую шикарную в городе гостиницу, где в номере люкс жил уполномоченный Троцкого Наум Бесстрашный, когда-то убивший германского посла Мирбаха, чтобы сорвать Брестский мир. Тогда он был левым эсером, теперь же троцкистом, влюбленным в Льва Давыдовича. «Гражданка Лазарева! Вы арестованы», - неожиданно изрек тот, и, не успев прийти в себя от неожиданности и ужаса, Инга оказалась в подвале.

Дима тем временем пришел к матери на дачу, но застал ее мертвой. Вызванный сосед доктор ничем уже не мог помочь, кроме как советом сейчас же скрыться, хоть в Румынию.

И вот он уже старик. Он лежит на соломенном матраце в лагерном лазарете, задыхаясь от кашля, с розовой пеной на губах. В затухающем сознании проходят картины и видения. Среди них вновь клумба, гараж, Наум Бесстрашный, огнем и мечом утверждающий всемирную революцию, и четверо голых: трое мужчин и женщина с чуть короткими ногами и хорошо развитым тазом…

Человеку с маузером трудно пока представить себя в подвале здания на Лубянской площади ползающим на коленях и целующим начищенные кремом сапоги окружающих его людей. Тем не менее позднее его взяли с поличным при переходе границы с письмом от Троцкого к Радеку. Его втолкнули в подвал, поставили лицом к кирпичной стене. Посыпалась красная пыль, и он исчез из жизни.

«Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики догмата, вы тоже - жертвы века», как сказал поэт.

Вы прочитали краткое содержание повести "Уже написан Вертер". Предлагаем вам также посетить раздел Краткие содержания , чтобы ознакомиться с изложениями других популярных писателей.

Поделиться